От Орфея до Павла. История орфизма. IV. Орфический палингенезис

ВИТТОРИО МАККЬОРО

------------------

ОТ ОРФЕЯ ДО ПАВЛА. ИСТОРИЯ ОРФИЗМА

-----------------

IV. ОРФИЧЕСКИЙ ПАЛИНГЕНЕЗИС

-----------------

До сих пор я не уделял особого внимания орфизму. Моей целью было скорее дать общий очерк мира, существовавшего в воображении древних греков и экстатической природы мистерий. Орфизм, безусловно, составлял элемент этой общей картины, но теперь нам следует выделить его для специального рассмотрения.

Правильное понимание любых мистерий должно начинаться с их мифа. Сам мистический процесс тесно связан с мифом и во многом определяется им. Мы уже видели, как тесно связаны между собой видения и теология, или мифология, и прежде, чем перейти к рассмотрению аналогичной связи между мифом и палингенезисом, я считаю целесообразным обратиться к самому мифу как к надлежащей отправной точке для любого исследования сущности орфизма.

Нет необходимости повторять хорошо известный орфический миф о смерти Загрея, который был убит титанами и возвращен к жизни. Несомненно, что орфизм придавал этому мифу важнейшее значение. Согласно одной орфической традиции, именно Ономакрит, знаменитый афинский орфический теолог эпохи Писистрата и ключевая фигура в истории орфизма, заимствовал историю о титанах из гомеровских поэм и первым ввел дионисийские мистерии, повествующие о том, как Дионис был растерзан титанами.

Другая традиция утверждает, что смерть Диониса ввел в мистерии не Ономакрит, а сам Орфей, причем Диодор добавляет, что содержание орфических поэм согласовывалось с тем, что открывалось в орфических мистериях. Климент Александрийский, раскрывая символы, открывавшиеся в орфических мистериях, добавляет, что эти символы относились к смерти Диониса. Согласно еще одной традиции, Орфей учредил новые мистерии, согласно которым Дионис «родился заново как сын Семелы». Иными словами, нет никаких сомнений в том, что смерть и воскресение Загрея составляли стержень всей орфической мистерии.

Судя по имеющимся свидетельствам, вся орфическая литургия происходила из мифа о Загрее и несла на себе его отпечаток. Обряд облачения в козлиную шкуру был призван воспроизвести и повторить смерть Диониса, которого часто представляли в образе козленка — согласно преданиям о том, как Зевс превратил его [в козленка], чтобы спасти от гнева Геры. Похоже, что жестокие человеческие жертвоприношения, бывшие, судя по всему, отличительной чертой дионисийского культуры, связаны со смертью самого бога, чей образ переносился на жертву. Именно отсюда происходит одно из прозвищ Диониса — Оместес, что означает «пожиратель сырого мяса». Краснофигурная ваза из Британского музея изображает фракийца, пожирающего ребенка перед ликом Диониса; несомненно, это ритуальная роспись, отсылающая к дионисийским жертвоприношениям. Считалось, что козы, которых приносили в жертву Дионису в Потниях, служили заменой прежним человеческим жертвоприношениям детей.

Все это подводит нас к выводу, что миф о гибели Диониса лежал в основе орфических мистерий. Иными словами, суть орфического таинства заключалась в инсценировке или повторении дионисийского мифа. На этот счет у нас есть два важных свидетельства. Первое принадлежит Стефану Византийскому, который писал, что в Аграх, где справлялись так называемые Малые мистерии, разыгрывались деяния Диониса. Второе свидетельство приводит Фирмик Матерн: он утверждал, что критские дионисийские мистерии состояли в точном воспроизведении всего того, что совершил и претерпел юный Дионис.

Некоторые элевсинские обряды указывают на ту же традицию. Например, посвященный был обязан соблюдать девятидневный пост, поскольку, согласно мифу, Деметра постилась точно столько же, когда разыскивала свою дочь. Пост прерывали питьем кикеона — особого напитка, — потому что в мифе о богине происходило то же самое. Посвященные бродили с факелами в руках в память о странствиях Деметры, искавшей Персефону. А орфическая фреска из Помпей изображает юношу, смотрящего в зеркало — точно так же, как, согласно орфическому преданию, поступал Дионис.

Всё это подводит нас к мысли, что самой целью мистерий было повторение божественной жизни. Что это значит? Плутарх прокладывает путь к более глубокому пониманию. Он говорит, что миф о страданиях Диониса предназначался для «палингенезии». Иными словами, целью этого воспроизведения божественной жизни было сделать возможным для людей возрождение через смерть и воскресение бога. Isotheos physis (богоподобная природа) была главной конечной целью древних мистерий. Согласно Апулею, в мистериях Исиды неофита облачали в так называемую олимпийскую столу (Olympiaca stola), являющуюся символом апофеоза, и увенчивали короной. Он стоял перед статуей Исиды с факелом в руке, и ему поклонялись как богу. В золотой орфической пластинке утверждается, что посвященный стал подобен богу. Божественная природа, обретаемая посредством подражания, иногда выражалась в новом имени, даваемом неофиту, которое было не чем иным, как именем самого божества. Например, дионисийских неофитов называли вакхами, а кибелийских — кибебами (kybeboi). Этот обычай напоминает нам первобытную привычку называть человека, одержимого богом, именем этого бога, чье воплощение в данном человеке предполагалось.

Согласно примитивным реалистичным верованиям, это единение с богом рассматривалось как материальное событие, достигаемое исключительно материальными средствами. Иными словами, считалось, что божественная природа может быть достигнута только через олицетворение божественной жизни. Отсюда проистекает идея, имеющая первостепенное значение для правильного понимания мистерий: единение с богом может быть достигнуто через подражание божественной жизни. Эта божественная жизнь — не что иное, как миф, с той лишь разницей, что в истинность этого мифа верят; иными словами, он становится историей. Миф о Геракле можно рассматривать как жизнь героя, во многом похожую на жизнь Наполеона — при условии, что все, о чем повествует миф, воспринимается как чистая правда. Для греков разницы между мифом и историей не существовало вовсе. Отсюда проистекает их образное восприятие истории. Они воспринимали мифы как достоверные рассказы. Отсюда же возникала и возможность вступать в практическую близость с персонажами, которые, с нашей точки зрения, никогда не существовали.

Эта точка зрения объясняет те греческие мистериальные обряды, которые заключались в воспроизведении определенных деяний, приписываемых в мифах божеству: например, как уже говорилось, быть растерзанным на куски подобно Дионису, пить кикеон, скитаться с факелами в руках. Отсюда же проистекает и разыгрывание сцен из жизни Осириса в египетских мистериях, а также вера в то, что через инсценировку смерти и воскресения Осириса сам погибший бог фактически вернется к жизни. Отсюда же берут начало и заупокойные пантомимы, в которых вдова изображала Исиду, ее сын — Хора, а друзья — Анубиса и Тота. Эти представления доходили до таких крайностей, что тело умершего разрывали на части, дабы как можно точнее воспроизвести судьбу Осириса. Во время процессий в честь Исиды один из жрецов носил маску и имя Анубиса, воплощением которого он, как считалось, являлся. Подобный жрец запечатлен в статуе, хранящейся в музее Ватикана. Вероятно, тот же смысл заложен в некоторых римских статуях, изображающих воина или магистрата с жезлом глашатая и головой Анубиса.

Подобный ритуал подражания богам был широко распространен в античной цивилизации. Некоторые ранние римские аграрные танцы исполнялись танцорами с выкрашенными в красный цвет лицами в подражание Приапу, чье лицо римляне традиционно мазали красной краской. Кроме того, римские полководцы во время триумфа красили лица в красный цвет, уподобляясь Юпитеру Капитолийскому, чья статуя также была окрашена в красный цвет.

В конечном счете Евхаристия по своей сути сводится к тому же самому: поступая так же, как Спаситель — иными словами, вкушая хлеб и вино, как это делал он, — христиане приобщаются к нему и достигают единения с Богом.

Это причастие, которое я назвал бы миметическим, поскольку оно достигается не духовными средствами, а материальным подражанием божественным деяниям, весьма распространено среди первобытных народов. Оно основано на представлении о том, что какое-либо событие можно вызвать путем подражания. Отсюда происходят магические охотничий танцы, которые, как считается, приносят реальный успех благодаря драматическому воспроизведению охоты на бизонов или кенгуру. Из этой идеи и проистекает первобытное миметическое причастие. Индейцы, эскимосы, полинезийцы, австралийцы исполняют определенные танцы, сюжетами которых служат деяния их предков. Они действительно подразумевают единение с предками. Актер, изображающий предка, надевает его маску и одежды; таким образом считается, что предок присутствует рядом со своим любимым племенем. Японцы привыкли разыгрывать определенные мистерии, состоящие главным образом из воспроизведения изречений и поступков, приписываемых преданием предку или божеству. Очень часто актер, являющийся жрецом, впадает в гипнотический транс, во время которого с полнейшей искренностью имитирует этого персонажа. Зрители, присутствующие на представлении, безоговорочно верят, что через актеров говорят боги или предки. Считается, что брахманы, разыгрывающие индийские священные драмы, воплощают в себе богов, которых они изображают. Считается, что дети, участвующие в индийских священных драмах, являются самими богами.

Но теперь возникает другая проблема: принимая как должное, что мистерия представляла собой миметическое причастие, посредством которого актеры вступали в контакт с Дионисом и приобщались к его божественной природе, мы должны признать возможность коллективного подражательного причастия по той же причине, по которой мы были вынуждены допустить возможность коллективных видений. Причастие, ограниченное рамками одного лишь жречества никогда не смогло бы дать нам удовлетворительного объяснения мистерий, поскольку из него никогда не мог бы возникнуть тот духовный переворот, который переживали посвященные, участвуя в церемониях.

Как объяснить переход от драматического действа, в котором единение ограничивалось лишь актерами, к всеобщему единению, охватывавшему весь зрительный зал? Полагаю, всё дело в вере в то, что актеры воплощали в себе божества и сами в каком-то смысле становились ими. Иными словами, то глубокое впечатление, которое производило подлинное присутствие богов и героев (сегодня нам трудно это вообразить), вызывало у зрителей сложную гамму чувств, эмоций и трепета, полностью возродить которые мы уже не в силах.

Таким образом, священная драма становилась частью жизни каждого человека. Зрители разделяли горести и триумфы богов и героев; человеческие судьбы сливались с божественными. Во время представлений — если взять в качестве примера персидские мистерии «тазие», повествующие о судьбе Хусейна и его близких, — весь зал страдает вместе с актерами, точнее, вместе с героями, которых те изображают. Зрители становятся с ними единым целым, превращаясь из простых наблюдателей в сострадальцев.

Подобное, надо полагать, происходило и в Древней Греции на заре трагедии, особенно в эпоху Эсхила. Исторические свидетельства говорят о том, что «Эвмениды» внушали зрителям такой ужас, что во время представлений у беременных случались преждевременные роды. Убежден, что столь сильный отклик был неразрывно связан с ощущением реального присутствия высших сил. Во всяком случае, греческая публика была гораздо восприимчивее нашей и воспринимала происходящее на сцене с наивностью детей, которая в наши дни свойственна разве что самым простодушным людям.

Лукиан рассказывает, как во время одного пантомимического представления актер, изображавший безумие Аякса, сам впал в исступление: он выхватил флейту из рук музыканта, разорвал на части костюм другого артиста и едва не покалечил или даже не убил исполнителя роли Одиссея в тот момент, когда тот по ходу пьесы хвастался своей победой. Лукиан также сообщает, что зрители в зале забыли о постановочном характере происходящего и поддались безумию актера, рыдая и подбрасывая вверх свои одежды.

Эти примеры решают нашу текущую задачу. Несомненно, греки переживали театральные эмоции с такой силой и глубиной, которые нам совершенно непонятны. Лукиан упоминает, что жители городов Понта и Ионии проводили на дионисийских представлениях целые дни, причем нередко самые уважаемые граждане принимали участие в вакхических плясках. Он также пишет, что жителей Абдер охватывало нечто вроде экстатического безумия: они ходили по улицам и громко декламировали реплики и отрывки из трагедий, особенно из «Андромеды» Еврипида.

Однако следует признать, что все эти примеры, сколь бы впечатляющими они ни казались, не могут дать полностью удовлетворительного ответа на наш вопрос, который затрагивает саму возможность подлинного коллективного единения. История религий предоставляет множество ярких свидетельств этого необычайного феномена. Распространение христианства среди примитивных племен негроидной расы сопровождалось особой формой коллективного экстаза: люди, особенно женщины, внезапно впадали в скорбное исступление, которое приписывалось некому подземному божеству, считавшемуся их предком. Считалось, что в состоянии такого экстатического транса люди вступают в контакт с божеством, которому поклонялись посредством танцев, песен и жертвоприношений. Порой эта эпидемия экстаза охватывала целые селения.

История французского протестантизма представляет собой еще один пример коллективного единения. После отмены Нантского эдикта среди протестантов возникла своеобразная религиозная секта, получившая название «трепещущих из Севенн» (Trembleurs des Cevennes). «Трепещущие» собирались в тайных местах для совершения своих обрядов. Затем один за другим они падали на землю и пророчествовали, полагая, будто преисполнены Духа. Число таких пророков достигало многих тысяч. Другой пример: в 1690 году во Франции среди кальвинистов разразилась мистическая эпидемия, и около трех сотен человек были охвачены пророческим исступлением. В России существует — или существовала еще несколько лет назад — секта, члены которой заявляют, что являются самим Христом, и поклоняются друг другу. Все это приводит нас к выводу, что мы с полным правом можем признать возможность коллективного приобщения.

Теперь возникает другой вопрос: как следует представлять себе миметическое единение? Разумеется, оно не может сводиться к обычному театральному представлению, где слова и действия зафиксированы заранее, поскольку ничто так резко не противоречит самой сути приобщения, как идея предопределенного спектакля. Можно допустить, что актер, особенно первобытный актер, искренне верил, будто он больше не господин такой-то, а некий предок, герой или бог, и воспринимал свое выступление как повторение поступков и речей, приписанных этому персонажу им самим либо священной традиции. Но мы не можем представить себе, что в тот самый момент, когда он чувствует себя иным существом, наделенным божественной силой и страстями, сражающимся с чудовищами и творящим чудеса, этот человек вынужден слово в слово и жест за жестом вспоминать выученную наизусть роль своего героя.

Я усматриваю здесь внутреннее противоречие, которое не позволяет мне считать миметическое причастие драматическим представлением. При условии, что я прав, здесь не остается места ни для чего, кроме пантомимы — причем не в современном понимании этого слова и уж тем более не имеющей ничего общего с современным балетом. Нам необходимо попытаться взглянуть на вещи глазами первобытного человека и осознать различия между нами, в особенности — разницу в значении жестов. Для нас жестовая речь выполняет крайне ограниченную функцию: наш язык все больше освобождается от связи с жестикуляцией. Мы не воспринимаем жест как привычный способ выражения мыслей, а все наше воспитание формирует в нас стойкое отвращение к нему. Чем более воспитан человек, тем сдержаннее он жестикулирует. Широкая жестикуляция, согласно общепринятому мнению, — удел низших классов и рас.

Я вовсе не отрицаю, что естественное развитие человеческого интеллекта со временем сводит роль жестов к минимуму. Более того, я готов признать, что этот процесс тесно связан с самой историей нашего мышления. Однако я утверждаю, что в любом случае исторический путь развития сформировал в нас определенную неспособность постичь саму суть первобытного жеста. Чтобы вернуть ему изначальный смысл, необходимо вспомнить, какую роль воображение играет в сознании первобытного человека и какова его функция в архаичном мышлении. Обобщая свою мысль, можно сказать, что современный человек мыслит понятиями, а первобытный — образами. Первобытное мышление незнакомо с тем, что мы называем общими, абстрактными понятиями. Иными словами, языки первобытных людей оперируют не идеями, а конкретными предметами и состоят не из понятий, а из образов. Так, например, в таких языках нет глагола «быть». Первобытный язык не способен выразить общую, отвлеченную идею существования — он указывает лишь на реально существующие объекты, которые находятся здесь или там, у меня дома или в море, на вершине горы или в хижине и так далее. Точно так же ни одно слово не выражает общее понятие движения: в этих языках обозначаются лишь частные перемещения — в воздухе или в море, к небесам или в долину и тому подобное. Общее понятие покоя там также отсутствует полностью; вместо этого существует множество слов, относящихся исключительно к конкретным неподвижным предметам или существам.

Из этих примеров возникают те явления, которые немецкие филологи называют Lautbilder, то есть звуки, вызывающие в сознании зрительные образы. В результате первобытный язык предстает перед нами не как совокупность слов в современном понимании, а как комплекс живописных представлений — если воспользоваться выражением профессора Гатшета (Gatschet). Число таких представлений бесконечно по той же причине, по которой мы, хотя и можем определить словарный запас языка, не в состоянии ограничить рамками какого-либо числа образы нашего воображения. Множественность подобных наглядных концептов может достигать поразительных масштабов. Так, например, племена Огненной Земли используют десять тысяч глагольных форм только для обозначения различных видов движения.

Если согласиться с тем, что первобытное мышление оперирует не отвлеченными понятиями, а конкретными образами, становится очевидным, что эти образы могли выражаться не только посредством слов, но и с помощью жестов. Превосходство слов над жестами, заставляющее нас по возможности отказываться от последних в пользу речи, объясняется тем, что наш разум постепенно освобождается от груза зрительных образов и тяготеет к все более логичным формам мышления. Однако с точки зрения первобытной психологии жест порой представляется более совершенным орудием, нежели слово, поскольку передать и внушить зрительный образ жестом удается гораздо лучше, чем с помощью звука. Именно поэтому люди с богатым воображением — например, жители Южной Италии — жестикулируют гораздо активнее тех, кто наделен более практичным и логическим складом ума.

Для первобытных людей жесты были своего рода спонтанным языком. Многие ученые полагают, что на ранней стадии эволюции жесты служили единственным человеческим языком, поскольку люди еще не достигли того, что можно назвать полноценной речью. Из жестов развился комплекс образных звуков, которые в конце концов и породили язык.

Как бы то ни было, несомненно, что язык жестов до сих пор существует у многих первобытных племен. Эта примитивная жестикуляция не имеет ничего общего с нашей. Она представляет собой систему символов, вызывающих определенные образы. Иными словами, она проистекает из некоего бессознательного соглашения, благодаря которому каждый более или менее понимает значение каждого знака. В воздухе вырисовываются символы предметов — обобщенные образы, которые сами по себе или в сочетании с другими вызывают в памяти те или иные понятия.

Например, жест, изображающий бумеранг, сам по себе обозначает австралийское оружие, но в сочетании с другими жестами он может означать «охотиться с бумерангом», «убить бумерангом» и так далее. Другой жест сам по себе означает воду, но в связи с другими знаками он может указывать на жажду или питье воды и т. д. Одним словом, такая жестикуляция очень похожа на язык, слова которого, обладая собственным смыслом, приобретают новые значения и открывают иные смысловые ряды благодаря сочетанию друг с другом.

Этот образный язык широко распространен среди первобытных племен, особенно среди индейцев, из-за огромного разнообразия наречий, которое порой делает невозможным общение между представителями разных племен. Кроме того, некоторые первобытные народы (например, южноамериканские и австралийские племена) некогда молились исключительно с помощью жестов. Некоторые ученые видят пережиток такой древней жестовой молитвы в сложной ритуальной жестикуляции, которая порой сопровождает первобытные обряды. Более того, нельзя не признать, что жестикуляция, предусмотренная православной и католической литургиями, имеет поразительное сходство со священной пантомимой.

Всё это проясняет истоки священных жестовых представлений. Например, в Индии некоторые празднества в честь Брахмы отмечаются с помощью пантомимического воспроизведения священных преданий; диалог в них полностью отсутствует. Сюжет, хорошо знакомый всем присутствующим, разыгрывается посредством серии сценок-пантомим. В V веке нашей эры в церквях исполнялись пантомимы, изображавшие поклонение волхвов, чудо в Кане Галилейской и распятие. Во Франции часто ставились немые мистерии. Один летописец так описывает пантомимическую мистерию Страстей Христовых, сыгранную в 1437 году в Париже: «Исполнители не произносили ни слова, но разыгрывали всё языком мистерии; играли они очень хорошо и имели большой успех». В другом источнике сообщается о немой мистерии Рождества, поставленной в Париже в 1431 году: «От моста до вторых ворот улицы Сен-Дени были представлены без единого слова сцены рождения Девы Марии, ее замужества, поклонения трех волхвов, избиений младенцев и Спасителя; и персонажи эти были сыграны превосходно». Другой летописец, рассказывая о мистерии из жизни Гедеона, поставленной в Аррасе в 1455 году и увиденной герцогом Бургундским недалеко от Тюильри и малого рынка, отмечает: «Вся жизнь Гедеона была показана живыми людьми, которые не произносили ни слова, но лишь подавали знаки, соответствующие вышеупомянутой мистерии».

Но вернемся к грекам. То, что нам известно о греческой мимике, дает нам право рассматривать ее с весьма архаичной точки зрения. Пожалуй, ни одна другая черта греческой культуры не производит столь яркого впечатления архаичности. Сами термины, использовавшиеся греками для ее описания, помогают понять, насколько близки греческие мимы были к первобытным лицедеям. Обычным выражением было «говорить руками» или «танцевать руками». В одной из эпиграмм Антологии (Anthology) упоминаются руки знаменитого мима Пилада, которые «говорили обо всем».

Здесь принципиально важно понять один момент: что именно слово «танец» означало для греков? Танец и мимика в некотором роде были одним и тем же. Греческие танцы не имели ничего общего с нашими; они не были ни развлечением, ни формой светского досуга. Греческий танец был очень близок к первобытному, который всегда носил мимический характер. «Говорить руками» или «танцевать руками» (фраза, которая для нас не имеет абсолютно никакого смысла) было одним и тем же. В упомянутой выше эпиграмме говорится, что Пилад танцевал руками. Плутарх отмечает, что танец был способен не только имитировать формы и выражать идеи, но также передавать чувства и воссоздавать образы. Лонг рассказывает историю пастуха, который посредством эпиления (epilenios) (разновидности экстатического танца) изображал сбор плодов, выжимание винограда, наполнение чанов и питие вина. Другой мим нероновской эпохи мог передать языком танца любовь Ареса и Афродиты, то, как Аполлон поведал Гефесту об их прелюбодеянии, как он поймал обоих виновных богов в свою сеть на глазах у остальных небожителей, срам Афродиты и мольбы Ареса.

Античная пантомима заключалась в последовательном воплощении каждого персонажа по очереди, с переходом от одного к другому (например, от Афаманта к Ино, или от Атрея к Фиесту, и от Фиеста к Эгисфу) в соответствии с мифом. Либаний объясняет, как один образ вызывал к жизни другой, и говорит, что именно в этом взаимопорождении заключалась вся сложность задачи. «Думать об Афине, — пишет он, — когда играешь Афину, или думать о Посейдоне, когда играешь Посейдона, — в этом нет ничего трудного; но явить Посейдона через Афину, или Ареса через Гефеста, или Зевса через Ганимеда, или Париса через Ахилла — вот что потрясает душу». Так разворачивался мимический драматический спектакль, переходя от одного образа к другому. Либаний полагает, что зрители видели не только Деяниру, но также реку, Геракла и Несса; не только Дафну, но и преследующего ее Аполлона; рядом с Федрой зрители видели Ипполита — и так далее.

Это воскрешение образов достигалось с помощью символических жестов — своего рода языка телодвижений. Либаний отмечает, что существовали особые жесты для изображения людей и особые — для богов. Иногда случалось так, что актер, увлеченный сюжетом, сам того не замечая, перевоплощался из одного персонажа в другого (например, переходил от Кроноса, пожирающего своих детей, к Фиесту, который невольно пирует плотью собственных сыновей; или от Семелы, опаленной молниями Зевса, к Главке, сожженной отравленным даром Медеи) — точно так же, как человек в разговоре оговаривается, путая одно слово с другим.

Хорошей иллюстрацией подобных пантомим служат жестовые монологи, которые проповедники обращают к глухонемым. Профессор Тайлор справедливо полагает, что всякий, кто видел, как искусный мастер мимического искусства исполняет притчу о добром пастыре и девяноста девяти овцах, неизбежно придет к выводу: для столь простых и выразительных историй язык жестов оказывается красноречивее слов.

Возвращаясь к мистериям, следует особо подчеркнуть, что античные предания и авторы всегда усматривали тесную связь между ритуальными танцами и таинствами. Орфики утверждали, что мистериальные танцы были изобретены Орфеем, который, как считалось, превосходно владел этим искусством. Диониса именовали Энорхом (Enorchés), поскольку танцы занимали важнейшее место в орфических мистериях. По свидетельству Афинея, в Спарте с помощью танцев разыгрывали сцены индийского похода Диониса и мифа о Пенфее. Лукиан же утверждал, что не существовало ни одной мистерии без танца, а все дионисийские обряды по сути своей сводились к танцам.

Другими словами, таинство и танец имели нечто общее. Путь к экстазу лежал через танец: посредством имитирующих движений посвященные воспроизводили деяния божества и вступали с ним в единение. По сути, мистерия представляла собой не что иное, как сакральный танец, если понимать это слово в свете эллинского мировоззрения. Иными словами, это была священная пантомима.

История религий знает немало примеров подобных ритуальных танцев. В «Деяниях святого Иоанна» рассказывается, как Христос перед тем, как быть преданным в руки иудеев, собрал учеников и завел с ними хоровод. Он произносит: «Благодать танцует. Я хочу сыграть на флейте, давайте танцевать. Двенадцатое число танцует наверху. Тот, кто не танцует, не ведает, что происходит. Аминь». В другом месте Христос говорит: «Слушая меня во время танца, вы вглядываетесь в самих себя. Каждый танцующий постигает то, что совершаю я». Нет сомнений, что этот танец приводил к экстатическим состояниям, сопровождавшимся видениями, и потому почитался как некое высшее знание. Ученикам было велено встать в круг, взявшись за руки, а Христос, оказавшись в центре, затянул гимн.

Возможно, Климент Александрийский намекает на эти раннехристианские пляски, противопоставляя вакханалии радостям христианской веры. Похоже, он указывает на некие священные христианские танцы, которым следует отдавать предпочтение перед дионисийскими оргиями. Как же нам теперь рассмотреть это миметическое приобщение с чисто психологической точки зрения? Безусловно, как трансформацию личности. Вполне возможно, что обычное «я» под воздействием гипноза или магнетического внушения сменяется совершенно иной, вымышленной личностью, которая на какое-то время становится единственной, живой и подлинной. Человеку, например, внушают, что он — крестьянка. Он поднимается, ступает медленно и тяжело, выводит корову из хлева, отбивается от грубых ухаживаний парня. Затем, по воле внушения, этот же человек превращается в актрису и начинает говорить дерзости, жаловаться на слишком длинные платья, кокетничать с возлюбленным. Спустя мгновение перед нами уже не актриса, а военачальник: он говорит резким командным голосом, вглядывается в расположение неприятеля в подзорную трубу, отдает приказ атаковать, восхищается отвагой солдат, обнажает шпагу и получает ранение. Следом генерал перевоплощается в священника — звучит мягкий голос, он беседует с духовным братом, благословляет детей, опускается на колени в молитве. Но вот пастыря сменяет кондитер: он кланяется покупателям, принимает заказы, препирается с полицейским. Наконец, превратившись в мальчишку, этот несчастный отправляется в школу с книгами подмышкой, прихватив с собой немудреный обед, шутя и резвясь по дороге.

Подобная трансформация личности может касаться не только вымышленных персонажей, но и исторических деятелей. Обычный человек вполне способен примерить на себя образ Наполеона, Данте или Цезаря — причем именно таким, каким он сам себе его представляет. Пределов для таких метаморфоз не существует: меняются не только голос, акцент и жесты, но даже почерк. Вглядываясь в зеркало, человек под воздействием внушения видит уже не собственное отражение, а навязанный ему образ. Тот, кто возомнил себя обезьяной, увидит в зеркале именно ее, а не себя. Если навязанная личность испытывает страдания, они ощущаются как вполне реальные физические ощущения; если ей суждено умереть, человек действительно умрет.

Интересный пример, доказывающий отсутствие границ у внушенных состояний, приводит Шарль Тут (Charles Tout). Одному молодому человеку внушили перевоплотиться в собственного отца, скончавшегося от болезни несколькими годами ранее. В тот же миг мужчина начал ощущать симптомы этого недуга и жуткие боли; ему пришлось лечь на пол. Под голову подложили подушку, и ему стало немного легче, однако он уже не понимал, кто он — он сам или его отец. Позже он вспоминал, что ощущал себя единым целым с отцом, умирал точно так же, испытывая те же муки, и даже внешне стал похож на него. И нет никаких сомнений, что эксперимент закончился бы летальным исходом, если бы его вовремя не прервали.

Спиритизм дает яркие примеры такого слияния двух личностей, которые невозможно отличить друг от друга. Известный медиум, мадам д’Эсперанса, выразительно описывает свое чувство неопределенности относительно собственной подлинности. Она сомневалась, принадлежат ли ее руки ей или Анне — другой предполагаемой субличности, и кто именно, она или Анна, только что плакала.

Другие примеры предоставляют средневековые одержимости дьяволом, когда люди искренне верили, что нечистая сила заставляет их говорить и действовать вопреки их собственной воле и совести. Еще одним примером служит стигматизация — религиозное помешательство, весьма распространенное в былые времена, которое заключалось в замещении нормальной личности образом Христа. Такие люди говорили и действовали подобно Христу — согласно Евангелию или преданиям, — верили, что распяты, и испытывали все муки реального распятия, будучи не в силах избавиться от этого ужасного воображаемого «я».

Многочисленные примеры для нашей темы дают и первобытные народы. Нередко люди там верят, что одержимы мертвецами или злыми духами, начинают говорить чужими голосами и ведут себя совершенно вопреки своему обычному характеру.

Как уже говорилось, вымышленную жизнь невозможно отличить от реальной. Действительный мир вытесняется фантастическим, который ощущается ничуть не менее конкретно. Галлюцинация становится реальностью. Глаза следят за воображаемой птицей, летящей в небе, и зрачок реагирует так же, как при наблюдении за настоящей птицей; мнимый предмет, на который смотрят в телескоп, кажется увеличенным, как реальный; а если надавить на глаз пальцем, возникает точно такое же двоение изображения, как в случае с материальными объектами. В качестве поразительного примера такого отождествления реального и внушенного миров можно привести случай, когда доктор Бернгейм с помощью внушения заставил девушку поверить, что в одной руке она держит розу, а затем вложил ей в другую руку настоящую розу. Девушка осознавала, что у нее по розе в каждой руке, но оказалась совершенно не в состоянии отличить настоящую розу от вымышленной.

Подобная смена личности влечет за собой совершенно новую жизнь. Мэри Рейнольдс, например, заснула, а спустя время проснулась с другой личностью. Она больше не узнавала членов своей семьи; ей были незнакомы ее дом и страна; она не знала названий самых привычных вещей; она не умела читать и писать; ей пришлось начинать все свое образование заново. Преподобный Ханна стал жертвой несчастного случая и потерял сознание. Его привезли домой, и, когда он пришел в себя, он был как младенческий ребенок. Он ничего не знал; он не мог есть. Он был неспособен оценивать цвета, расстояния и перспективы. В один день он попытался схватить дерево, в другой — съел кусок мыла. Его пришлось учить заново. Этот переход от привычного существования к новой жизни лежит в основе некоторых архаичных инициаций, которые заключаются в мистической или внушенной смерти, знаменующей отправную точку для нового бытия.

В искренности этой смерти и этой новой жизни не может возникнуть никаких серьезных сомнений. Все поведение неофитов указывает на подлинно новое существование. Они ничего не помнят, ничего не знают; они больше не способны говорить, есть или пить; им неизвестны названия самых простых предметов. Например, после посвящения юные южноафриканцы из Либерии становятся подобны младенцам; они не помнят ни своих родителей, ни себя самих, ни собственных имен. Посвящаемым в Новой Гвинее требуется уход матерей или других женщин, поскольку они утрачивают способность самостоятельно принимать пищу.

Отправной точкой для этой новой жизни вполне логично служит внушенная смерть, которая воспринимается как совершенно реальная. Юные чалламы (Challams) в Австралии по достижении возраста инициации обязаны провести три дня и три ночи в загадочной хижине в окружении всего племени, которое поет и танцует. Считается, что они умирают, и, когда их выносят наружу, они действительно выглядят мертвыми. Впоследствии их погружают в пресную воду, после чего они возрождаются как новые существа. Арунта (Arunta) верят, что во время инициации духи ирунтариния (Iruntarinia) пронзают языки и тела неофитов, которых отводят в грот, где их внутренности заменяют на другие органы и определенные камни. Затем их возвращают к жизни. Неофиты митакоди (Mitakodi) в Австралии верят, что их убили и бросили в канаву с водой, где они проводят четыре дня; после этого их окружают огромным костром, и они думают, что возвращаются к жизни во второй раз. Бимбинга и унматиера (Bimbinga and Unmatiera) верят, что все эти манипуляции совершает сам бог. Абамба (Ambamba) некогда предавали посвящаемых земле в лесу, где те, как утверждается, оставались долгие годы, а затем воскресали. Омаха (Omaha) привязывают неофитов к стволам деревьев и убивают, после чего те возвращаются к жизни.

Как уже говорилось выше, в искренности неофитов сомневаться не приходится. Хотя они прекрасно понимают, что не умрут в привычном смысле этого слова, они совершенно искренни, когда притворяются, будто заново родились. Это принципиально важный момент. И реальность этой новой жизни становится очень легко признать, если рассмотреть все эти явления сквозь призму первобытного мышления. Мне хотелось бы вновь повторить то, о чем я уже неоднократно говорил: отождествление воображения с реальностью необходимо для правильной оценки первобытного, мистического нового рождения.

Сделаем теперь следующий шаг. Где проходит грань между этой новой жизнью и спонтанной или бессознательной пантомимой? Почему мы не можем назвать это спонтанной или, если угодно, внушенной пантомимой вместо того, чтобы говорить о новой жизни? По сути, нет никаких сомнений в том, что с психологической точки зрения между этими двумя явлениями нет никакой разницы. Преподобный Ханна, который играл и резвился как ребенок, человеку, незнакомому с его психологическим состоянием, мог бы показаться первоклассным актером или мимом. Австралийские или негритянские неофиты, ведущие себя как дети, могут показаться искусными комедиантами тому, кто не разбирается в их психологии. И действительно, некоторые исследователи без малейших колебаний предполагают, что все «новое рождение», о котором заявляют эти племена, — не более чем комедия.

Если вернуться к основному феномену подмены личности и внушенной пантомиме, то они предстанут перед нами, строго говоря, одним и тем же явлением. Молодая женщина, ведущая себя как актриса, и молодой человек, ведущий себя как генерал, — не более чем безупречные актеры, чье совершенство проистекает из того факта, что они действительно являются этими людьми. Иными словами, они вовсе не играют роль — они живут ею.

Профессор Жане описывает поведение испытуемой во время индуцированных эпизодов ее галлюцинаций. Он описывает девушку в тот момент, когда ей кажется, будто ее укачивает на море, она падает за борт и вплавь добирается до острова, дрожа от холода; и заключает: «Это была безупречная комедия».

Другой яркий пример дают спиритические эксперименты с французской медиум Элен Смит, которая воплощала множество образов. Одним из них была воображаемая индийская принцесса, жена индийского князя. Когда ее муж умер, она, следуя индийскому обычаю, должна была быть сожжена вместе с ним; ее проводили к погребальному костру, и она бросилась в огонь. Профессор Джастро описывает ее в тот момент, когда, сбросив браслеты, ожерелья и серёжки, она взошла на костёр, а выражение ее лица представляло собой трагическую смесь ужаса и самообладания. Это описание могло бы идеально подойти великой актрисе.

Другие примеры предоставляют стигматики. Одна из них, Луиза Лато, подверглась научному исследованию профессора Деспина, который описывает удивительное выражение ее лица, когда по окончании экстаза она разделяет распятие с Христом. Он фиксирует ее позы и жесты на протяжении всей череды ее галлюцинаций: как она выражала радость, а затем скорбь; как следила глазами и головой за движениями людей и процессий; как, сама того не осознавая, выражала все, что видело ее воображение, с помощью жестов, улыбок, слез, криков, движений и так далее — совсем как искусная актриса.

В заключение я хотел бы вспомнить об опытах коллективного внушения, которые проводил бельгийский гипнотизер Д'Онт. Он обычно внушал целой аудитории последовательность определенных событий или ситуаций, объединенных вокруг какого-то ключевого вымышленного факта, и каждый переживал их в соответствии со своим характером. Однажды он превратил всю аудиторию в участников предвыборного митинга: кандидат произнес речь, зрители аплодировали, оппонент выступил с ответным словом, и собрание завершилось всеобщей дракой, в ходе которой люди обменивались ударами и наносили друг другу весьма серьезные увечья.

Результаты всех этих рассуждений можно резюмировать следующим образом: орфический миф лежал в основе орфического мистериального культа, который заключался в воспроизведении мифической истории Диониса, приводящей к отождествлению посвящаемых с божеством. Это воспроизведение представляло собой миметическое причащение, посредством которого божественная природа обреталась в реальной божественной жизни, знаменуя собой отправную точку для новой жизни или мистического палигенезиса.

-------------------

Здесь представлен перевод четвертой главы книги Витторио Маккьоро «От Орфея до Павла. История орфизма», опубликованной в 1930 году.

Перевод – Анатолий Соколов, 13.10.2026

← Вернуться в каталог